Мемуары бывшего раба
Автобиография Букера Вашингтона
Глава I. Раб среди рабов
Я родился рабом на плантации в округе Франклин в Вирджинии. Не вполне уверен, где и когда. Согласно моим изысканиям, скорее всего - около дорожного почтамта Хейлс-Форд в году 1858 либо 1859. Ни даты, ни месяца выяснить не удалось. Моё самое раннее воспоминание - плантация и находящиеся на ней хижины рабов.
Моя жизнь началась в стенах бедных, голых и угнетающих - однако не из-за отношения моих хозяев, каковое было благосклонным в сравнении со многими другими рабовладельцами. Я родился в обычной бревенчатой хижине, примерно четырнадцать на шестнадцать футов [прим. пер.: Примерно 4 на 5 метров]. В ней я прожил с матерью, братом и сестрой до Гражданской войны, после которой нас объявили свободными.
О своих предках я почти ничего не знаю. И среди рабов, и после освобождения мне доводилось слышать перешёптывания цветных о пытках, которым подвергались рабы (в том числе, несомненно, предки моей матери) при транспортировке через океан из Африки в Америку. Мне не удалось добыть какой-либо достоверной информации об истории моей семьи по материнской линии. У неё, помню, был сводный брат и сводная сестра. В дни рабства семейным записям уделяли мало внимания - точнее, записям чёрных. Полагаю, моя мама привлекла внимание покупателя, ставшего затем её хозяином, а затем и моим. Её появление среди рабов семьи вызвало не больше толков, чем покупка лошади или коровы. А об отце мне известно даже меньше. Я слышал, что он был белым с одной из соседних плантаций. Так это или нет, интереса или заботы обо мне он никогда не проявлял. Но я не вменяю ему это в вину. Он просто был ещё одной невольной жертвой института, которым нация, увы, существовала на тот момент.
Мама отвечала за приготовление пищи для всей плантации, и наша хижина служила не только домом, но и кухней. Стеклянных окон в хижине не было, но имелись щели в одной стене, пропускавшие свет - и зимний холод. Присутствовала и своего рода дверь, но из-за слабых петель и многочисленных трещин, не говоря уже о небольшом размере, входить было крайне неудобно. Кроме того, раз речь зашла про отверстия, в правом углу у пола находился "кошачий лаз" - загадочная штука, имевшаяся почти в каждом доме и поместье в Вирджинии довоенного периода. Кошачий лаз представлял собой квадратную дыру примерно семь на восемь дюймов [прим. пер.: 17 на 20 см], служащую исключительно цели свободного прохода кошки по ночам. Однако я совершенно не понимал назначения лаза в нашей хижине, поскольку кошка могла спокойно входить через массу других дыр подходящего размера. Вместо деревянного пола в хижине была голая земля. В центре вырыли яму, где зимой под досками хранился батат. Эта яма чётко отпечаталась в моей памяти: часто при складировании батата или его возвращении наружу мне удавалось урвать клубень-другой, которые я с большим удовольствием съедал жаренными. Печка на нашей плантации отсутствовала, так что всю готовку для стола белых и пропитания рабов мама осуществляла над костром, в основном в кастрюлях и на противнях. Из-за досадного устройства хижины жар костра летом был столь же невыносим, как и холод зимой.
Мои ранние годы, проведённные в утлой хижине, не отличались существенно от детства тысяч других рабов. Конечно же, у мамы не было возможности заниматься детьми в течение дня. Она ухватывала немного времени для нас ранним утром, до работы, и ночью, после работы. Одно из моих первых воспоминаний - как мама потемну готовит курицу, а затем будит нас, чтобы накормить. Где и как она её достала - не знаю. Полагаю, что из курятника нашего хозяина. Некоторые назовут это воровством. Случись это сегодня, я и сам заклеймил бы вора. Но в те времена и в тех обстоятельствах - ничто не сможет убедить меня, что мама была воровкой. Нет, она просто была ещё одной жертвой системы рабства.
Не припомню, чтобы до самой Прокламации об освобождении рабов я когда-либо спал в постели. Все трое детей - мой старший брат Джон, сестра Аманда и я сам - спали на матрасе, положенном на землю; а точнее - на грязных тряпках поверх голой земли.
Не так давно меня спросили, каким какими хобби я увлекался в детстве и как проводил досуг. До того я даже не задумывался, что за всю свою жизнь мне не выпадало специально предаваться развлечениям. На моей памяти почти каждый день моей жизни был занят трудом; хотя, полагаю, я стал бы куда более полезным обществу человеком, если бы у меня случалось время для досуга. Рабом я был ещё слишком мал для большинства дел, но дела всё равно находились: я убирал территорию, таскал воду трудящимся на поле и раз в неделю доставлял кукурузное зерно мельнику на помол. Мельница находилась в трёх милях от плантации [прим. пер.: почти 5 км]. Каждый раз я с ужасом ждал очередного похода туда. Мешок с зерном забрасывали на спину лошади, чтобы с каждого бока приходилось поровну зерна; но почти каждый раз в пути зерно перемещалось, теряло равновесие и падало на землю, обычно вместе со мной. Мне не хватало сил, чтобы водрузить мешок обратно. Приходилось ждать, иногда часами, пока кто-нибудь пройдёт той же дорогой и поможет мне. И все эти часы я плакал. Из-за задержки я опаздывал на мельницу и возвращался с мукой уже поздней ночью. Дорога была безлюдной и несколько раз ныряла в густой лес. Я очень боялся этого леса: поговаривали, что там прячутся дезертиры, которые непременно отрежут уши беззащитному негритёнку. Кроме того, за опоздания меня ругали, а то и пороли.
Никто не занимался моим образованием, пока я был рабом, хотя несколько раз я помогал юной хозяйке донести учебники до школы. Вид двух десятков мальчиков и девочек, сидящих в классе за партами, произвёл на меня неизгладимое впечатление. Войти в класс и учиться вместе со всеми представлялось подобным раю.
Насколько я помню, первое понимание факта нашего рабства и того, что для рабов стала возможна свобода, пришло ко мне одним ранним утром, когда я проснулся от истовой молитвы матери, склонившейся над нами. Она просила об успехе Линкольна и его солдат, чтобы однажды она и её дети обрели свободу. К слову, я до сих пор не понимаю, как рабы по всему Югу, совершенно неграмотные и не способные читать книги и газеты, поддерживали настолько детальную и полноценную осведомлённость по всем национальным вопросам, волнующим страну. С тех самых пор, как Уильям Гаррисон, Элайджа Лавджой и другие начали выступать за свободу, рабы на Юге неотступно следили за развитием событий. Хотя в преддверии Гражданской войны и в военное время я был ещё совсем ребёнком, я помню постоянные приглушённые обсуждения, которым по вечерам предавалась вся плантация. Из содержания бесед следует, что рабы прекрасно понимали ситуацию и держали руку на пульсе событий через так называемый сорочий телеграф.
Во время президентской кампании Линкольна рабы на нашей удалённой плантации, в милях от железных дорог, крупных городов и ежедневных газет, знали все тонкости происходящего. Когда началась война между Севером и Югом, то каждый раб на нашей плантации отчётливо осознавал, что рабство было хоть и не единственной причиной конфликта, однако центральной. Даже самые дремучие представители моей расы на самых дальних плантациях верили всем сердцем без единой тени сомнения, что главным и единственно возможным исходом войны станет отмена рабства. Каждая победа Федеративных войск и каждое поражение Конфедерации являлось предметом чуткого интереса. Часто исходы битв становились известны рабам до их хозяев. Забрать новости с почты обычно посылали цветного. В нашем случае почта находилась в трёх милях от плантации [прим. пер.: почти 5 км], и сообщения туда доставляли один-два раза в неделю. Наш посыльный задерживался около здания, чтобы уловить суть разговоров белых, тоже получивших свою почту и остановившихся её обсудить. Возвращаясь к дому хозяев, посыльный мимоходом передавал услышанные новости другим рабам, и таким образом они часто узнавали о важных событиях до белых из "большого дома", как мы называли усадьбу хозяев.
Я не припоминаю ни единого раза за детство, чтобы наша семья села за стол, прочла молитву и культурно пообедала. На плантации в Вирджинии и даже позднее способ кормления детей был такой же, как кормление неразумных животных. Нам давали то немного хлеба, то мясной обрезок. Иногда нам доставалась кружка молока, иногда - несколько картофелин. Временами часть семьи ела из сковороды или кастрюли, а остальные - из жестяной тарелки на коленях, руками - в отсутствие каких-либо приборов. Когда я достаточно вырос, то в обеденное время мне поручили управлять системой бумажных вееров в "большом доме", отгоняющих мух от еды. Само собой, обеденные беседы среди белых часто касалась темы войны и свободы, так что я слышал многое. Помню, однажды я увидел, как две юные хозяйки и их гостьи во дворе едят имбирные пряники. Тогда эти пряники показались мне самой соблазнительной и желанной вещью из всего, что я когда-либо лицезрел; в тот момент я решил, что если меня когда-нибудь освободят, то вершиной моих чаяний будет достать и съесть имбирный пряник так же, как это делали юные леди.
Конечно же, затянувшиеся военные действия плачевно сказалась на столе белых. Думаю, рабы страдали от тягот войны меньше, чем белые, потому что рацион рабов состоял из кукурузного хлеба и свинины, что производилось на самой плантации; однако кофе, чай, сахар и другие привычные деликатесы белых мы не выращивали, и часто во время войны достать их было нельзя. Белые постоянно мучились. Высушенные кукурузные зёрна использовались вместо кофе, а какая придётся чёрная патока - вместо сахара. Часто подсластить "чай" и "кофе" было просто нечем.
Первая пара обуви, которую мне довелось носить, была деревянной. Верх состоял из жёсткой кожи, но подошва, примерно дюйм в толщину, была целиком из дерева [прим. пер. дюйм - 2,5 см]. При ходьбе башмаки ужасающе стучали, да и без стельки, поддающейся давлению ноги, ходить было тяжело. В такой обуви человек представляет жалкое зрелище. Но самой суровой процедурой, через которую мне приходилось проходить юным рабом, было разнашивание льняной рубахи. В тех частях Вирджинии одежду рабов шили в основном из льна. Конечно же, в ход шли только отходы производства - самая дешёвая и грубая ткань. Я до сих не могу представить пытки хуже - кроме разве что выдирания зуба - чем в первый раз надеть новую льняную рубаху. Это всё равно что обтереться плодами каштана или прислониться к сотням булавок. До сих пор я в точности помню муку от надевания злополучных рубах, а для мягкую, юную кожу это истязало тем сильнее. Но выбора не было, разве что ходить оголённым - и я бы походил, будь на то моя воля. Тут я должен вспомнить, как мой брат Джон (он на несколько лет старше меня) пошёл на один из самых самоотверженных поступков, которые когда-либо совершались в семьях рабов. Несколько раз, когда мне вручали новую льняную рубаху, он брал на себя её разнашивание в течение первых дней. Пока я не стал юношей, льняные рубахи были единственной моей одеждой.
Здесь читатель может подумать, будто моя раса испытывала злость на белых, которые в массе своей ушли сражаться на войне за удержание негра в рабстве. Но на нашей плантации не имелось таких настроений, как не имелось их и среди большинства рабов Юга везде, где с неграми обращались сколько-то достойно. Во время Гражданской войны погиб один из моих молодых хозяев, а двое других понесли тяжёлые увечья. И я помню скорбь, охватившую рабов от известия о смерти "массы Билли". Те чувства были не притворными, а подлинными. Некоторые из рабов воспитали "массу Билли", другие играли с ним детьми. За иных "масса Билли" вступался, когда надзиратель или хозяин пускал в ход розги. Горе рабов уступало лишь горю в "большом доме". Когда двух раненых хозяев привезли домой, сострадание рабов не знало меры. Они готовы были ухаживать за больными с тем же рвением, что и члены семьи. Некоторые сами просили разрешить им подежурить у больного ночью. Эта теплота и сострадание по стороны подневольных свидетельствовали об их доброте и широте души. Рабы готовы были сложить головы за женщин и детей, которые остались на плантации, когда мужчины ушли на войну. Раб, которого назначали спать в "большом доме" в отсутствие мужчин, считал это величайшей честью. Любой, кто задумал бы причинить вред "юной хозяйке" или "старой хозяйке", мог сделать это лишь ценой жизни раба. Не знаю, многие ли документировали этот факт, но я абсолютно уверен, что лишь в считанных случаях представитель моей расы, будучи хоть рабом, хоть свободным, предавал оказанное доверие.
Большинство представителей моей расы не только не держали какой-либо обиды на белых до и во время войны. Известно много случаев, когда негры продолжали заботиться о прошлых хозяевах и хозяйках, которых война тем или иным образом лишила средств к существованию. Я знаю случаи, когда бывшие рабы годами присылали деньги прежним хозяевам, чтобы спасти их от нищеты. Я знаю и другие случаи, когда рабы помогали детям старых хозяев получить образование. А на одной южной плантации белый юноша, сын прежнего хозяина усадьбы, настолько обнищал и опустился из-за пристрастия к выпивке, что стал совершенно жалок. И тем не менее, цветные этой плантации, несмотря на бедность, несколько лет обеспечивали его всем необходимым: один передаст ему немного кофе или сахара, другой - немного мяса, и так далее. Ничего из имеющегося не жалели они для сына "старого массы Тома", который, видимо, не знал лишений, пока на плантации оставался хоть один человек, знавший лично или косвенно "старого массу Тома".
Как я уже говорил, лишь в считанных случаях представитель моей расы предавал оказанное доверие. Одна из лучших известных мне иллюстраций этого - история бывшего раба из Вирджинии, которого я повстречал не так давно в городке в штате Огайо. Он рассказал, что за два-три года до Прокламации об освобождении сам договорился с хозяином, чтобы выкупить себя посредством фиксированных ежегодных выплат; до тех пор ему было разрешено работать где угодно и на кого угодно. Узнав, что в Огайо платят больше, он переехал туда. Освобождение застало его должным хозяину ещё около трёхсот долларов. Но несмотря на отмену любых обязательств перед хозяином, записанную в Прокламации, бывший раб прошёл пешим путём до Вирджинии и лично отдал остаток долга с процентами. По собственному заверению, он знал, что не обязан был выплачивать долг, но дал слово и должен был его сдержать. Он не мог считать себя по-настоящему свободным, пока не выполнил обещания.
Возможно, из рассказанного вы сделаете вывод, что некоторые рабы не желали свободы. Это не так. Я не встречал никого, кто бы не хотел стать свободным или кто мечтал бы вернуться в рабство.
Я до глубины души сочувствую любой нации или группе людей, попавшейся в сети рабства. Я давно уже оставил всякий дух обиды на белых южан за неволю моей расы. Ни одна часть нашей страны не была всецело ответственна за возникновение рабства, и кроме того, Конфедерация признавала и защищала этот институт многие годы. Позволив однажды спруту рабства опутать экономическую и общественную жизнь Республики, та уже не могла просто стряхнуть его. Да и если отринуть предрассудки и расовую солидарность, чтобы посмотреть в лицо фактам, то следует признать: за исключением жестокости и нравственного упадка рабства, десять миллионов негров в этой стране, прошедшие сами или же в лице пращуров школу американского рабства, теперь сильнее и благополучней в материальном, интеллектуальном, нравственном и религиозном плане, чем такое же число чёрных в какой-либо другой части света. Это особенно явно по тому, как негры этой страны, наученные школой рабства, постоянно возвращаются в Африку миссионерами, чтобы просветить оставшихся на прародине. Я говорю это не чтобы оправдать рабство - напротив, я клеймлю институт рабства, который, как известно, возник по эгоистичным и финансовым мотивам, а не с целью просвещения; однако стоит задуматься, насколько Провидение располагает и людьми, и институтами. Когда меня спрашивают в наши дни, как я могу среди кажущейся безысходности и безнадёжности положения продолжать верить в светлое будущее моей расы в этой стране - я напоминаю им о пустоши, из которой Провидение уже нас вывело.
С тех пор, как я созрел думать самостоятельно, меня не раз посещала мысль, что за исключением тяжкой несправедливости, чёрный человек вынес из рабства не меньше, чем белый. Вредительское влияние этого института ни в коем случае не касалось одних лишь негров. Это было явно видно по нашей плантации. Весь механизм рабства был построен на идее, что труд унизителен и недостоин. Следовательно, обе расы на плантации старались избежать его. Жизнь в рабовладельческой цивилизации во многом вытравила из белого человека дух самостоятельности и независимости. У моего старого хозяина было много сыновей и дочек, но никто из них, насколько я знаю, так и не освоил ни одной профессии или специализации на производстве. Девочек не учили готовить, шить и хозяйничать по дому. Всё это было уделом рабов. Рабы, конечно, не испытывали личного рвения налаживать быт плантации, а безграмотность не давала им освоить полезные ремёсла. В результате заборы стояли покосившиеся, ворота висели на половине петель, двери скрипели, через незастеклённые окна задувал ветер, штукатурка обваливалась, да так и оставалась, а территория зарастала сорняками. Как правило, еды хватало и для белых, и для чёрных, но в стенах дома и за обеденным столом царила потребность в роскоши, утончённости и лоске, чтобы семейное гнездо представало самым удобным, красивым и завидным обиталищем. В результате еда и другие ресурсы досадно растрачивались. После освобождения рабы оказались примерно настолько же подготовлены к новой жизни, как и их хозяева, исключая лишь академические знания и владение имуществом. Наш бывший хозяин с сыновьями не освоили ни одной работы. В них жило подсознательное убеждение, что ручной труд им не подходит. Рабы, напротив, во многих случаях умели что-либо делать руками, никто не стыдился труда и почти все были к нему готовы.
Наконец война закончилась и пришёл день освобождения. Для всей плантации это был грандиозный день. Мы знали, что он подступает. Свобода витала в воздухе уже многие месяцы. Каждый день домой возвращались дезертиры. Мимо нас постоянно проходили уволенные и освобождённые из плена солдаты. "Сорочий телеграф" работал днём и ночью. Новости и перетолки о великих событиях стремительно путешествовали с одной плантации на другую. В страхе перед вторжением "янки" хозяева собрали столовое серебро и другие ценности из "большого дома", закопали и поручили охранять доверенным рабам. Горе тому, кто посмел бы посягнуть на клад. Рабы охотно кормили, поили и одевали янки - давали им всё, кроме вверенного под честное слово богатства. В преддверии великого дня рабы всё больше пели. Пение стало громче, задорней и раздавалось допоздна. Большая часть песен как-либо упоминали свободу. Да, эти же строчки звучали и раньше, но тогда рабы старались объяснить, что под "свободой" понимают мир иной и никак не нынешний. Теперь же маски постепенно были отброшены, и рабы не боялись возвестить, что пели о телесной свободе в мире живых. За ночь до знаменательного дня разошлась весть, что значительное событие должно произойти в "большом доме" следующим утром. Мало кто в ту ночь спал, застыв в волнении и предвосхищении. На рассвете всех рабов от мала до велика пригласили к дому. Мы с мамой, братом, сестрой и толпой других рабов пошли к дому хозяина. Вся хозяйская семья сидела или стояла на веранде, чтобы видеть и слышать всё происходящее. На их лицах было написано крайнее внимание или даже печаль, но никак не злость. Насколько я помню своё впечатление, их печаль казалось вызванной не потерей собственности, а расставанием с теми, кого они растили и с кем сблизились. Но центральное в этой сцене, встающей в моей памяти - это человек, на вид чужак (полагаю, офицер армии США), который обратился к нам с речью и зачитал длинный документ; скорее всего, Прокламацию об освобождении рабов. Закончив, он сказал, что мы все свободны и вольны уйти куда хотим и когда хотим. Мама, стоящая рядом со мной, расцеловала нас со слезами счастья на глазах. Она объяснила значение произошедшего и как она всегда молилась об этом дне, но боялась, что не доживёт.
Следующие несколько минут царило ликование, вознесение хвалы и буйная радость. Но никакого злорадства. Точнее, рабы испытывали жалость к прежним хозяевам. Однако раж продлился не так уж долго: я заметил, что уже по возвращении в хижины настроения поменялись. Над всеми довлела великая ответственность свободной жизни, необходимость отвечать за себя и планировать жизнь собственную и своих детей. Освобождение было подобно тому, как если бы юнца десяти-двенадцати лет внезапно выгнали за дверь жить самостоятельно. За несколько часов на этих людей свалились все большие вопросы, которые англо-саксонская раса решала веками: вопросы проживания, заработка, воспитания детей, образования, гражданства, возведения и поддержания церквей. Удивительно ли, что ликование быстро сменилось давящей тревогой? Некоторые обнаружили, что распоряжаться долгожданной свободой - неожиданно сложная задача. Иным рабам было за семьдесят и даже восемьдесят. Их лучшие дни остались позади. Даже случись им найти новое жилище, сил зарабатывать деньги в чужом месте среди чужих людей уже не хватило бы. Трудности нового положения казались им особенно серьёзными. Кроме того, глубоко внутри они ощущали необычную привязанность к "старому Массе", "старой Миссус" и их детям. Их объединяло почти полвека, и думать о разлуке оказалось не легко. Постепенно, один за другим, поначалу украдкой, старые рабы начали отлучаться к "большому дому", чтобы потихоньку поговорить с прежними хозяевами о будущем.